суббота, 5 апреля 2008 г.

Дед Матвей

Дед Матвей старый. Как он говорит: «Столько нынче не живут». Правильно, наверно, говорит, потому что ровесников его в округе не осталось, тем более тех, кто войну прошел. Фронтовую войну: с окопами, атаками, ранениями и прочими страхами, о которых мы теперь только по фильмам и книжкам судить можем. Свидетелей уже нет. На погосте все, или почти все.

Дед Матвей еще живой. Он - исключение, как и некоторые его ровесницы. Бабушки они больший век имеют и, проводив своих дедов, тут же начинают рассуждать, что и им скоро за мужьями собираться. Иногда по два, а то и три десятка лет все готовятся. И, слава Богу.

Дед Матвей, перехоронив своих одногодков, а также, как он говорит: «молодых пацанов и девок» (это тех, кому за семьдесят-восемьдесят было), умирать не собирался. Он поставил пред собою цель - дожить до 60-летия Победы.

- Я, когда война закончилась, тридцать лет справил и мне сам командующий, когда орден давал, за освобождения Праги, сказал, что третью часть жизни я всего прожил. Так что еще 60 лет я по приказу должен жить.

И жил, как все, но вот только всех и вся пережил. Приказ, куда денешься.

Вид у деда Матвея - военный. Неизменные сапоги, мне кажется, что он их и не снимает вовсе, галифе, непонятно как сохранившееся и картуз, времен начала хрущевских семилеток.

Память вот только, в последнее время, стала деда Матвея подводить, поэтому в кармане его всегда лежит мелок, которым он на всех возможных и невозможных пустотах родной усадьбы пишет себе и своим домочадцам наряды, то есть то, что надобно «зробыть». Куда не пойдет, где не присядет передохнуть, тут же перед ним новое задание. Расслабляться некогда.

Еще одна отличительная дедовская черта - бережливость. Нет, не скупость. Для дела или нужной нужде дед Матвей ничего не жалеет, но вот чтобы у него в хозяйстве что-то валялось «неприбранным», или не на месте, исключено. Причем «прибирает» дед так, что кроме него никто не найдет. Лозунг деда Матвея: «Подальше положишь, скорее найдешь» всегда современен, хотя дети, внуки и правнуки вечно недовольны и всегда, когда к ним не зайдешь, что-либо ищут.

Когда оформляли и расписывали купольную часть храме, меня художники просили:

- Батюшка, убери ты этого Матвея от нас. Пока мы вверху что-то делаем, он, внизу, весь инструмент «поприбирает», да так, что без него ни одна милиция не найдет.

Да я и сам на матвеевскую бережливость попался. В один из летних воскресных дней привезли мне в подарок, большой килограммов на шесть арбуз. Решил я его после службы с алтарниками съесть. Положил на стол в келье, совершенно не обратив внимания, на крутившегося рядом деда, и отправился служить. После литургии, дед Матвей, подошел к кресту и сказал:

- Батюшка я там у келии вашей, арбуз прибрал.

Прибрал, так прибрал. Что там той кельи? Четыре стены, стол, да шкаф с диваном.

Зря я так подумал. Арбуз мы найти не могли. Ни я, ни трое алтарников.

Послали за дедом. Он нашел. Здесь же, где мы и искали. Оказывается в кармане у деда лежит авоська, помните, были такие плетеные сумки лет двадцать назад? Дед положил арбуз в авоську (нынешние кульки такую массу могут не выдержать) и повесил его на крючок вешалки. Сверху, набросил, весящую тут же годами, мою зимнюю рясу.

Вы могли бы предположить, что арбуз весит на вешалке? Вот и мы не смогли.

Как-то обвинил я деда Матвея во мшелоимстве. Есть такой грех. Он страсть корыстную к ненужным вещам определяет. Дед промолчал. Но когда мне понадобился хитрый болтик с гаечкой, которых нынче просто не выпускают, Матвей, покопавшись в своих сусеках, отыскал и дал. Затем, не преминул напомнить, что я его грешным словом обозвал. Пришлось прощения просить.

Дожил дед до юбилея Победы. Положенную медаль получил. Сто грамм фронтовых выпил и засобирался помирать. Причем, по настоящему. Объявил всем, что пожил достаточно «всё уже побачив, пора и честь знать».

Спустил с чердака и оттащил в сарай, приготовленный лет десять назад гроб, помылся, переоделся и улегся в зале, куда вообще раз в год заходил, под образами.

Вначале подумали, блажит дед Матвей, как утром услышит, как корова мычит, поросенок визжит, собака лает, и гуси гогочут - поднимется. Ан нет. Лежит дедушка и с каждым днем слабеет.

Дети и внуки, отнесшиеся вначале к новому начинанию деда, как к чудачеству, через пару день, когда Матвей от еды отказываться начал, забили тревогу. Где такое видано, чтобы человек сам по собственной воле смерть себе призывал. Примеры подобные найти, конечно, можно, но слишком же они редкие, для жизни нынешней странные и непонятные.

Позвали меня.

Матвей встретил радушно, но с кровати не поднялся.

- Ты, батюшка, рановато еще пришел, когда помирать буду, сам позову.

- Дед Матвей, ты ведь знаешь, - пытаюсь объяснить я, - что не в воле нашей, когда нам родиться и когда умирать.

- Хватит с меня. Всех пережил - бубнит Матвей. - Пора и честь знать, да и пообещался я, как до Победы доживу, так и помру. Ты бы лучше пособоровал меня, видно грехов забытых много. Не отпускают.

Меня это просьба дедовская надоумила, что надо бы по иному с нашим ветераном заслуженным разговоры вести.

- Не буду я тебя, дед Матвей, соборовать!

- Чего это? - возмущенно опешил дед. - Не имеешь права, тебе положено свое поповское дело править.

- Не буду и всё! У меня своих грехов ни с честь, чтобы еще один твой великий на себя брать.

Дед, аж привстал недоуменно:

- Это какой же я великий грех сотворил, что ты меня и к смертушке собственной благословения не даешь?

- Как какой? - начал возмущенным голосом я. - Вот скажи, ты в огороде до дня Победы картошку с кукурузой сажал?

- Конечно, сажал. Пасха и так аж в маю. Запозднились - отвечает Матвей.

- Вот видишь, посадить посадил, а Божье указание, что еще в древней книге Исход написано, соблюдать отказываешься.

- Какое еще указание? - в миг присмирел дед. - Я Божье слово рушить не мог.

Взял я с божницы Библию и зачитал Матвею:

- «Наблюдай и праздник жатвы первых плодов труда твоего, какие ты сеял на поле, и праздник собирания плодов в конце года, когда уберешь с поля работу твою».

Прости Господи за вольное толкование слов Твоих, но задумался мой приходской дед над словами прочитанными, а я распрощался потихоньку.

На следующий день дед Матвей, набирая из колодца в тележку с баком воду, встретил меня словами:

- Ты б о то, батюшка, меньше по делам своим ездил, а молебен лучше бы отслужил. Дождя нету. Или не видишь, что ветер все огороды пересушил. Что осенью собирать то будем?

И покатил воду. Огород поливать.

Мироносица

«Камень на душе» - знакомо выражение? Наверное, каждому слышать приходилось, да и испытывать. Духовная боль она всех болей больнее, но особенно тяжко страдание, когда, кажется, нет выхода, когда не видно просвета, когда как будто весь мир ополчился против…

Именно отсюда и бытует - «Беда одна не ходит».

Как не странно, но мужественные, сильные и ловкие представители пола сильного пасуют в этой ситуации чаще. Они могут действовать, бить кулаками, решать сверхсложные логические задачи, но противопоставить что-либо реально исполнимое духовной катастрофе и душевному испытанию им часто не удается.

И здесь появляется женщина.

Помните евангельский путь жен-мироносиц ко гробу Господню? Они идут, взяв необходимое для погребения благовонное миро, но совершенно не заботятся, как они вообще то проникнут в гроб ко Христу. Ведь он завален камнем. Идут и думают: Кто отвалит нам камень от двери гроба (Мк. 16, 3)?

Им ведь не под силу даже сдвинуть этот камень, не то, что его «отвалить», но они идут и знают, что не может не совершиться дело нужное, дело Господне.

Мужчина так просто не пойдет. По крайней мере, он позвал бы друзей, рычаг сделает какой-то, ломик возьмет и, скорее всего, опоздает…

Потому что на себя только надежда и о себе упование. Женская же душа иная.

Это не тот «авось» русский. Нет, не он. Тут другое. Вера в то, что благое не может не совершиться. Поэтому и идут жены-мироносицы к замурованному гробу Господню, а за ними и все наши бабушки, сестры и матери…

******

Ефросинью Ивановну все звали «баба Фрося». Даже сынок ее, неугомонный приходской зачинатель всех нововведений, и участник каждого приходского события, в свои неполные шестьдесят именно так и величал свою родную мать.

Мужа баба Фрося похоронила еще при развитом социализме и, показывая мне его фотографию, гордо прокомментировала, что он у нее был красавец с бровями, как у Брежнева. Брежневские брови унаследовали и три ее сына, за одного из которых «неугомонного Петра» я уже сказал, а двое иных нынче за границей проживают, причем один рядышком в России, а другого в Чили занесло.

Как то баба Фрося, подходя к кресту, совершенно неожиданно, и безапелляционно сказала:

- Давайте-ка, отец-батюшка ко мне додому сходим, я вам старые карточки покажу. Вам оно полезно будет…

Отказывать баб Фросе – только себе во вред, поэтому, отложив все намеченное, поплелся я после службы за бабушкой на другой конец села философски размышляя, что это бабкино «полезное» мне точно ни к какому боку припека, но идти надобно на глас зовущий.

Жила баба Фрося в старой «сквозной» хате, т.е. в центре хаты вход в коридор с двумя дверьми. Одна дверь, направо, в горницу, за которой, прикрытый шторами зал; другая, налево, в сарай с сеном, дальше куры с гусями, а затем и свинья с коровой друг от друга отгороженные. Все под одной крышей.

Смахнув несуществующую пыль со стула, который точно старше меня по возрасту раза в два, усадила меня бабушка за стол, покрытый плюшевой скатертью в центре которого стояла вазочка с искусственными розами. Вся обстановка в зале своего рода дежа-вю времен моего детства, причем мне не трудно было предугадать даже альбом в котором будут фотографии. Именно таким он и был, прямоугольный с толстыми с рамками листами и московским Кремлем на обложке. Фото, пожелтевшие от времени и обрезанные под виньетку шли последовательно, год за годом, прерываясь советскими поздравительными открытками.

В конце альбома, в пакете от фотобумаги, лежало то, как я подумал, ради чего и привела меня баба Фрося домой. Там были снимки старого, разрушенного в безбожные хрущевские семилетки, храма, наследником которого и является наш нынешний приход.

Деревянная однокупольная церковь, закрытая впервые в 40-ом, затем открытая при немцах в 42-ом и окончательно разобранная в конце шестидесятых выглядела на сереньком фото как-то печально, неухожено и сиротливо.

- Ее уже тогда закрыли – пояснила баба Фрося. - Это мужик мой снимал, перед тем, как зерно из нее вывезли и разобрали по бревнышкам.

На других фото - прихожане. Серьезные, практически одинаковые лица, большинство старенького возраста, сосредоточенно смотрят из своего «далеко» и лишь на одной из них они вместе со священником, облаченного в подрясник и широкополую шляпу.

- Баб Фрось, а куда батюшку тогда отправили, когда храм прикрыли?

- Так он еще почти год тут пожил, дома крестил и к покойникам ходил отпевать, а потом его в Совет районный вызвали, а на следующий день машина подошла, погрузили вещички и увезла его – поведала старушка. – Говорят на родину поехал, он с под Киева был. Бедный.

- А чего «бедный»?

- Так ему тут житья не было - ответствовала баба Фрося. – Последние два года почти весь заработок отбирали в фонды разные, да в налоги. По домам питался. Матушка то у него, сердешная, померла, когда его по судам таскали.

- По судам?

- Эх, мало ты знаешь, отец-батюшка, - продолжила баб Фрося. – На него тогда донос написали, что он в церкви людей призывал облигации не покупать.

- Какие облигации?

- Займы были такие, государство деньги забирало, обещалось вернуть потом.

Облигации я помню. У родителей большая такая пачка была. Красные, синие, зеленые. На них стройки всякие социалистические нарисованы были.

- А что, батюшка, действительно против был?

- Да что ты! – возмутилась баба Фрося. – Ему же просто сказали, что он должен через церковь на несколько тыщ облигаций этих распространить, а он и не выполнил. Кто ж возьмет то, когда за трудодни в колхозе деньгами и не давали.

Пока я рассматривал остальные снимки, баба Фрося, подперев кулачком седую голову, потихоньку объясняла кто и что на них и все время внимательно на меня смотрела. Меня не покидало ощущение, что главное она еще не сказала и эти фото и ее рассказы лишь прелюдия к иному событию.

Так оно и случилось.

Баб Фрося вздохнула, перевязала платочек, как то более увереннее умастилась на стуле и спросила:

- А скажи-ка ты мне, отец-батюшка, церквы закрывать еще будут?

- Чего это вы, баб Фрось? Нынче времена не те…

- Кто его знает, кроме Бога никому ничего не известно, да и вон и Марфа все талдычит, что скоро опять гонения начнутся.

- Баб Фрось, - прервал я старушку, - у Марфы каждый день конец света. И паспорта не те и петухи не так поют, и пшеница в клубок завивается…

- Да это то так, я и сама ей говорила, что не надо каждый день себя хоронить.

Баба Фрося, как то решительно встала со стула, подошла к стоящему между телевизором в углу и сервантом большому старому комоду. Открыла нижний ящик и вынула из него укутанный в зеленый бархат большой прямоугольный сверток. Положила на стол и развернула…

Предо мной была большая, на дереве писанная икона Сошествия Святаго Духа на апостолов. Наша храмовая икона…

- Это что, оттуда, со старого храма? – начал догадываться я.

- Она, отец-батюшка, она.

- Баб Фрось, что ж вы раньше ничего и никому не говорили? – невольно вырвалось у меня.

- А как скажешь? Вдруг опять закроют, ведь два раза уже закрывали и каждый раз я ее уносила из церквы, - кивнула на икону бабушка. Что ж опять воровать? Так у меня и сил больше тех нет.

Как воровать?

- А так батюшечка. Когда в первый раз храм то закрыли и клуб там сделали, уполномоченный с района решил эту икону забрать. Куда не знаю, но не сдавать государству. Номер на нее не проставили. А ночевать у нас остался.

- Ну и?

- Ночью я ту икону спрятала, а в сапог ему в тряпочке гнездо осиное положила. Он от боли и икону искать не захотел. Хоть и матерился на все село…

- А второй раз, баб Фрось?

- Второй тяжко было. Мы с мужиком то, когда храм то опечатали уже, ночью в окно церковное, как тати, влезли и забрали икону. Окно высоко было – продолжала рассказ старушка, - я зацепилась об косяк и упала наземь, руку и сломала.

- И не узнали?

- А как они узнают? – хитро усмехнулась баб Фрося. – Когда милиция к нам пришла то, муж мой уже меня в район повез, в больницу, перелом то большой был, косточки выглянули…. А детишки сказали, что я два дня назад руку сломала. Вот она, милиция то, и решила, что с поломанной рукой я в церкву не полезла бы. Хоть и думали на меня.

… Мне нечего было сказать. Я просто смотрел на бабу Фросю и на икону, спасенную ею. Нынче в центре храма эта икона, на своем месте, где ей и быть положено, а бабушка уже на кладбище.

Тело на погосте, а душа ее на приходе. У иконы обретается.

Всегда там. Я это точно знаю.